ОРИГИНАЛ
ПОДСТРОЧНИК
Эрнст Блох
Гегелев говор
От легкого или привычного не остается ныне более и следа. Нет сомнений - Гегель тяжелый и неудобнейший среди великих мыслителей. Многие его предложения как сосуды наполненные насыщенным пламенным огнем, но сосуды не имеющие рукоятки. Зачастую в голове находятся нарушения грамматики, а не только схватывается пуризм языка. Обычен упрек, что немецкие философы, исключая Шопенгауэра и Ницше, скверно писали - уже у Канта есть некая
бессмыслица, еще более у Гегеля. Этому упреку
посвящена сомнительная сторона внимания - это средство соблюдать себя
великим мыслителем по горло. Так же часто выступают шершавые и ломаные выражения: у Гегеля находим примешанными целиком приключенческие французские, особенно латинские дословности ("из ожидаемой вскоре
диссертации господина Гото я
усматриваю" = из недавно подготовленной диссертации(латынь)) - это еще не гармонизированное у великого мыслителя лингвистически показывающее "Х" для некого "U".
Язык Канта чрезвычайно тщательный - читатель замечает его ценность, как только воспринимает его в поэзии, а не в философии, так как у Клейста она образована прозой Канта. Язык же Гегеля выказывается везде, где читатель имеет насквозь проникающую терминологию, музыка немецкого Лютера снабжается внезапнейшей наглядностью. С наглядностью, когда удар молнии среди безоблачного неба освещает, уточняет и охватывает целый ландшафт.
Язык Гегеля ломает обычную грамматику потому, что говорится неслыханное, к чему доныне грамматика не имела средств. Один ученик Гегеля, среди юристов, выразился неплохо, хотя психологически и
в целом утрированно, следующей мерой. (Сравни, Розенкранц, "Жизнь Гегеля", 1844, стр.361): очевидные затруднения в языке Гегеля я могу объяснить лишь тем, что он в некоторой мере в имени существительном мыслил то, что в рассмотрении предметов их соотношения являют гештальты, которые вместе выступают в поступках, и эти поступки только затем должно перевести в слова. И это не так что для него отсутствовали правила, а потому что содержание своих мыслей он переводил только так, что ему каждый язык в известной мере являлся как чужой.
В этом есть истина: синтаксис слов сломан там, гле он дается единственно философскому правилу: диалектически-логический синтаксис является несомерным. И все же Гегелевские мысли не снимают жизнь языка, тем более что Гегель совсем не имел сознание как некий себя-перевод из немоты. Он свидетельствовал контрарно: слово дает мысли ее достойнейшее вотбытие.
Как истинная мысль есть суть дела, таково и слово, если
оно употребляется истинным мыслителем. Кровь и марка языка Гегеля это корпус из южнонемецкой урожденности и узловатая сущность цветущая часто божественным садом, фигурой мира, в единственной угловатой детали.
Обо всем этом читатель этой книги должен рассудить. Гегель, тем что он мыслил будоража и ясно, долгое время подстрекал к обычаю повсеместного принятого мнения о нем. Читатель хорош, когда касается
неприглаженной красоты, которая чувствуется в немецком Гегеля так обитает как четкий центр в старом городе с изогнутыми переулками. В его языке часто есть швабское, часто намек на народные выражения, и Гегель об этом размышляет. Или о человеке, где он, пожалуй как "рыба в воде". Или выступает жуткое немое образование языка, как из сна, в невозможной комнате с восковыми фигурами, как то в мавританском обороте "Феноменологии духа": "этим
указывается, что позади так называемого имущества, которое должно покрывать внутреннее, ничего не видим, если сами не идем за этим, равно так же этим будем видеть то, что есть что то сзади, что возможно видеть" (II, s.130). Или себя стирающая, демоническая бессмысленность языка ставшая чеканной, признательной и диалектичной. Так называет индивидуума лишившего себя жизни, как некого спелого плода и идет к голому алчущему праву: испытывается двусмысленность, которая
лежит в том что это дело, а именно его жизнь, берется себе - брал жизнь, но напротив, схватил этим смерть. (II, s.274). Плотного и кроме того нашептывающего, тяжелого, переполненного пространства языка, который выступает из Пиндара, хорового пения у Эсхила, из лона афинской готики, которую
пересоздавал и возделывал друг юности Гегеля Гельдерлин.
Сочинения Гамана, достопримечательные просвещением, выступили раньше. Эта обширная закладка языка приближает великого мыслителя - дух всех времен,
который омывают все воды, до всего с ним был в этой закладке его говора. Поэтому от могущественности такого мыслителя нельзя ожидать, что он будет излагать себя удобно как Локк. Или еще более знаменательный пример - то блистательная на все жалоба, то на все светская горечь, как Шопенгауэр. И если не каждое предложение при некотором старании становится понятным читателю, то он думает: драгоценный камень то же непрозрачен.
Должно назвать: темноты, которые точно как таковые выражаются во-первых как Greco или Gtwitterlicht, во-вторых как халтура. Первое есть адекватная позиция высказывающего и высказываемого, полная по сути дела драгоценность, каковое часто у Гегеля, второе - дилетанское и напыщенность. В поэзии это различие всеобще известно: гетевское "Путешествие зимой" или "Путь странника в бурю" имеют темноту первично в штофе и лишь постольку в языке, как волнующе - сумеречный штоф, тщательнейше переданный. Сам у себя язык здесь такой же чистый как и в "Дикой розе", только не мальчик видит розу, а как символ жизни и средоточие в бурю, за тяжелыми тучами утром. Равно так же и у Гегеля иное темное место воспринимается сердцем и признается, тем более что мыслитель еще более чем поэт имеет объективнейшее основание, в случаях когда из тщательности он непроглядно говорит. Причем Гегель, а равно Гете нигде не застревает на темноте своей подачи - это прямо, потому что он правильно изображает. Гегель целиком поучительный - в искомое смотрит не иначе как с волей, выяснить его, с понятием которое в него ударяет. Это мужество познания идет несмотря ни на что, так употребляя и обязывая разъяснение, и не разъяснение в "домашнем костюме", и кроме того его не привлекал такой язык и он не так образован как у Гамана. Язык Гегеля необходим ему и его суть дела почти везде, который хочет знать дальнейший путь, он дан до сих пор.
ЛИТЕРАТУРНЫЙ
ПЕРЕВОД
Эрнст Блох
Язык Гегеля
От легкого или привычного не остается более и следа. Нет сомнений - Гегель тяжелый и неудобнейший среди великих мыслителей. Многие его предложения как сосуды наполненные насыщенным пламенным огнем, но сосуды не имеющие рукоятки. Зачастую обнаруживаются нарушения грамматики, а не то что чистота языка. Обычен упрек, что немецкие философы, исключая Шопенгауэра и Ницше, скверно писали. Уже у Канта есть нечто немыслимое, еще более у Гегеля. Но этого упрека более достойна иная сторона, используя
это как средство представить себя по горло великим мыслителем. Так же часто у Гегеля находим шершавые и ломаные выражения, французские примеси, латинские дословности ("из ожидаемой вскоре
диссертации господина Гото я усматриваю" = "из недавно подготовленной диссертации") - это еще не гармонизированное, лингвистически указывающее "Х" для некого "Y". Язык Канта чрезвычайно тщательный. Читатель легче замечает ценность такового, когда воспринимает его в поэзии, а не в философии, как, скажем, у Клейста сформированного прозой Канта. Язык же Гегеля выказывается везде, где читатель имеет сплошь проникающую терминологию. Музыка немецкого у Лютера оснащена внезапной наглядностью
и ясностью, подобной вспышке молнии среди безоблачного неба,
которая освещает, детализирует и охватывает весь ландшафт. Язык же Гегеля ломает обычную грамматику, потому что говорится
нечто, к чему доныне грамматика не имела средств.
Все это необходимо продумать. Гегель, тем что он мыслил неожиданно и ясно, долгое время испирировал мнение, что читатель хорош, когда касается неприглаженной красоты, которая чувствуется в немецком Гегеля - так обитает четкий центр в старом городе с изогнутыми переулками. В его языке, нередко швабском, часто находим народные выражения, при этом Гегель размышляет о человеке, и он, пожалуй в этом, как "рыба в воде". Или вдруг выступает жуткое немое образование языка, как из сна, в нереальной комнате с восковыми фигурами, как в танцующем обороте "Феноменологии духа": "этим указавается, что позади так называемого имущества, которое должно покрывать внутреннее, ничего не видим, если сами не идем за этим, равно так же этим будем видеть то, что есть что то сзади, что возможно видеть" (II, s.130). Или себя уничтожающая, демоническая бессмысленность языка ставшая чеканной, доверительной и диалектичной,
когда Гегель сравнивает индивидуума, лишившего себя жизни, со спелым плодом, обладающим
пустым алчущем правом. Но обнаруживается двусмысленность, которая положена в том, что это дело, а именно его жизнь, забирается себе: но брал жизнь,
а схватил смерть. (II, s.274). Плотный и нашептывающий, тяжелый, пространственно переполненный язык, исходящий от Пиндара, хорового пения у Эсхила, из лона афинской готики, пересоздавал и возделывал друг юности Гегеля Гельдерлин. Гегелева же обширная разработка языка выдает великого мыслителя обращенного к духу всех времен, в разработке его говора есть дело до всего. Поэтому от могущественности такого мыслителя нельзя ожидать, что он будет излагать себя удобно как, скажем, Локк. Или еще более замечательный пример: то блистательной на все жалобы, то светской горечи, Шопенгауэра. И если не каждое предложение Гегеля, даже при старании, становится понятным читателю, то следует вспомнить, что не каждый драгоценный камень прозрачен.
Следует сказать, что есть темноты, во-первых, как у Эль Греко свет в грозу, во-вторых как халтура. Первое есть адекватная позиция высказывающего и высказываемого, в полном смысле достижение, второе - дилетанство и напыщенность. В поэзии это различие всеобще известно: гетевское "Путешествие зимой" или "Путь странника в бурю" имеют темноту первично в составе и лишь постольку в языке, как волнующе-сумеречное содержание, тщательнейше переданное. Сам язык здесь такой же чистый как и в "Дикой розе", только не мальчик видит розу, а здесь символ жизни сосредоточен в бурю за тяжелыми утренними тучами. Равно так же и у Гегеля иное темное место воспринимается сердцем и признается, тем более что мыслитель, еще более чем поэт, имеет объективное основание в случаях, когда из тщательности он неясно говорит. Причем Гегель, а равно Гете нигде не застревает на темноте изложения - верность изображения прежде всего. Гегель же видит искомое как волей покоренное понятию. Эта стойкость познания несмотря ни на что, организует и уясняет, и не в "домашнем костюмчике". - Это не язык Гамана, который здесь неуместен. Язык Гегеля необходим и существенен везде, где необходимо познать путь развития и он востребован до сих пор.
Petropolis
2005
vispir^press |